"Он ошибался положительно, да! да! да!"  


Мои впечатления-2002-10
Слово Достоевского. 2000 – М., 2001
Это уже второй выпуск непереодического серийного издания, освещающего вопросы, которые возникают при работе над «Словарем языка Достоевского». Если учесть, что первый сборник вышел в 1996 году, то, видимо, нам придется еще очень долго ждать этот словарь.
Собственно, я и не думал писать об этом сборнике – текст в нем насыщен лингвистическими терминами, большая часть которых для меня являются «китайской грамотой», но навскидку открыл одну статью с более-менее понятным названием (Е. Л. Гинзбург, Е. А. Цыб. Из материалов к исторической лексикографии), и сразу же обнаружил «ляп» (или описку) – наверное, они ко мне липнут: «Только в словаре Достоевского встретились <…> сибирка» (С. 107), и тут же рядом, в таблице (С. 106) указано, что это слово встречается у Гоголя 7 раз, т.е. даже чаще, чем у Достоевского.
Тогда я и решил: раз не могу возражать по сути – буду искать еще оплошности. Взглянул внимательнее на «эксклюзивную» принадлежность Достоевскому перечисленных вместе с «сибиркой» названий одежды, и оказалось, что во-первых, часть из них просто уменьшительные: к примеру, картузишко, кафтанишко, мантилька, фуражечка, шинеленочка (основные формы, естественно, встречаются у всех). И во-вторых, судя по этому списку, можно подумать, что по сравнению с предшественниками, только у Достоевского такая «богатая» лексика, но это не так – многие слова встречаются и у других писателей, творивших в одно время с Достоевским, но не попавших в эту таблицу, а некоторые же названия вообще употреблялись не позднее 40-х.
«Блонды» – встречаются у Островского, а Р. Кирсанова в своей книге «Розовая ксандрейка и драдедамовый платок» (М., 1989) пишет, что в первой половине 19 в. «блонды часто фигурируют в качестве детали великосветского быта» (все последующие примеры взяты тоже из книги Кирсановой); «бурнус» – опять у Островского; «канзу» – у Вонлярлярского (и это слово не может быть чем-то новым – после конца 40-х канзу не носили); «кацавейка» – у Некрасова; «ластовицы» – у Эртеля; «плерезы» – у А. Майкова; «поддевка» – у Толстого; «салоп» – «как знак бедности, признак обнищавшего человека» встречается во многих литературных произведениях; «фальбала» – у Некрасова. Что же тогда остается из этого списка именно на Достоевского? Только «пальмерстон» – как шляпа.
Еще нестыковки:
«У Пушкина такое употребление слова сюртук представлено только раз» (С. 112) – в таблице же указано, что два раза.
«Точно такому же анализу художественных форм могли бы быть подвергнуты и другие редкие названия одежды, <…> а именно: галун и картуз» (С. 127-128) – в таблице картуз упомянут 19 и 34 раза (у Достоевского и Гоголя соответственно).
В цитате из «Бесов» уточняется: «он [Степан Трофимович]» (С. 115), но там речь идет о Николае Всеволодовиче Ставрогине. Это уже явно не опечатка, хотя и они наличествуют – в цитате из «Братьев Карамазовых» (С. 121) «очень его красило» – надо «скрасило».
И кстати, об опечатках. В статье «Типы и функции новообразований в прозе Ф. М. Достоевского» находим такие «новообразования» Н. Николиной: «выделено Ф. Д. М.» (С. 200), «расгений» (С. 206) – тут уже она правит самого Федора Михайловича (и между прочим, перепутана страница у цитаты – надо 365).
Вообще, у Николиной наблюдается какая-то вольность в обращении с текстами Достоевского – к примеру, в цитате из «Подростка»: «просто» (в кавычках) (С. 208) – надо же просто (курсивом); в цитате из «Преступления и наказания»: «неловко вышел» (С. 208) – надо «вошел»; в цитате из «Бесов»: «все по той же» (С. 212) – надо «всё от той же»; в цитате из «Дневника писателя»: «Да, повторяю» (С. 216) – надо «Но, повторяю»; в цитате из «Господина Прохарчина»: «набивайся» (С. 217) – надо «набивался», «принимались вылетать» (С. 217) – надо «принимались наконец вылетать».
Также множество цитат, вырванных из середины предложения, у нее почему-то начинаются с заглавной буквы, в цитатах убираются или добавляются запятые и т.д.
От книги, изданной под эгидой Института русского языка им. В. В. Виноградова и адресованной лингвистам, я ожидал большего внимания к языку.
Ну, что мы всё о ляпах, да об описках – пришло время потолковать о более приятных вещах: оказывается, в этом сборнике наличествует статья не лингвиста, а просто достоеведа, - Г. Ф. Коган. Почему Родион Раскольников? (Источники имен и фамилий персонажей) – т. е. хоть что-то я мог прочитать понимая, а не догадываясь о смысле напечатанного.
Наверное, даже сам Достоевский не знал точно из какого сора сложился у него тот или иной персонаж – наши «догадки» всегда гипотетичны и вероятностны. Поэтому всё последующее будет отнюдь не полемикой с автором данной статьи, а просто «мыслями по поводу», причем в данном случае, т. к. я вторгаюсь на чужую и малоизвестную для меня территорию, оно может быть повторением уже общеизвестного.
Г. Ф. Коган не спорит с тем, что «имя Порфирия Петровича из «Губернских очерков», возможно, послужило первоначальным толчком для одноименного персонажа» (С. 179), но предполагает и «другие «этимологии» этого литературного имени» (С. 180), в частности, полицмейстера Ивана Петровича Поля. Вполне вероятно, что он является одним из прототипов, но В. С. Нечаева, к примеру, сравнивала «Преступление и наказание» с помещенными в «Эпохе» «Записками следователя» Н. М. Соколовского, а его методы ведения следствия с попыткой проникнуть в психологию преступника - с методами Порфирия Петровича, т. е. прототипов, очевидно, несколько.
К тому же, как всегда у Достоевского, многое берется из литературы. К примеру, В. А. Туниманов в статье «Достоевский и Салтыков-Щедрин (1856-1863)» (Достоевский. Материалы и исследования. Т. 3 – Л., 1978) полагает, что «Следователи «Губернских очерков» (Филоверитов и сам надворный советник Николай Иванович Щедрин) некоторыми своими психологическими чертами и профессиональными призваниями предшествуют Порфирию Петровичу «Преступления и наказания», кстати тезки одного из героев книги Салтыкова» (С. 101).
Между прочим, он не только тезка, но и сам служил в земском суде – «…на следствия брать его стал. Способности оказал он тут необыкновенные» (М. Е. Салтыков-Щедрин. Собрание сочинений в 10 т. Т. 1 – М., 1988 – С. 91. Далее цитирую по этому же изданию), да и в облике двух этих персонажей есть что-то общее: «росту пониже среднего, полный и даже с брюшком» (6, 192) – «Не высок он ростом, а между тем всякое телодвижение его брызжет нестерпимым величием» (С. 84); «лицо его было цвета больного, темно-желтого» (6, 192) – и Порфирий Петрович к концу очерка тоже «похудел и пожелтел» (С. 97-98).
По-моему, из них троих «предшествует» все-таки Марк Ардалионыч Филоверитов - он принадлежит «к породе тех крошечных Макиавелей», «которые охотно оправдывают все средства, лишь бы они вели к достижению предположенных целей» (С. 436). Вот его кредо: «Натура человеческая до крайности самолюбива, и если, ловко набросив на свое лицо маску добродушия и откровенности, следователь обращается к всемогущей струне самолюбия, успех почти всегда бывает верен» (С. 448), а вот его методы: «Итак, мне нужна была доверенность Мавры Кузьмовны; необходимо было вызвать ее на откровенность, и если бы она в частном и любезном разговоре (особливо при свидетелях), высказала то, что для меня потребно, в таком случае я не прочь был бы оформить эту любезную откровенность законным порядком. Само собой разумеется, что в дальнейшем развитии дела могут быть пущены в ход разного рода неожиданности: чтение некоторых писем, появление из задних дверей интересных лиц и т. п. И все это в пользу истины, только истины» (С. 449). Кстати, у Филоверитова цвет лица тоже «отменно желт» (С. 304).
Но самое интересное не это - в «Преступлении и наказании» существуют и другие переклички с «Губернскими очерками»: когда в сентябре 1865 г. проходил судебный процесс «над московским купеческим сыном, из раскольников, убившим топором двух женщин с целью ограбления» (Коган, С. 180), Достоевскому мог вспомниться подобный же случай из очерков, «которые он почти выучил наизусть» (Туниманов. С. 101), о кучере убившем двух старушек по той простой причине, что «живут, дескать, это барышни, а и душа-то, мол, в них куриная, а капиталами большими владеют-с. Кабы да этакие капиталы да в хорошие они руки – тут что добра-то сделать можно!» (С. 394-395). Очень напоминает слова Родиона Раскольникова – «Я сам хотел добра людям и сделал бы сотни, тысячи добрых дел вместо одной этой глупости…» (6, 400), да и у старушонки-процентщицы шея похожа «на куриную ногу» (6, 8).
Что же касаемо до орудия убийства, которое в предыдущем случае не названо, то именно топором пользовался другой арестант: «Помню только, что выхватил я топор из-за пояса и бил им, куда попало, бил дотоле, доколе сам с ног не свалился. Потемнело у меня в глазах, и вся кровь в голову так и хлынула» (С. 380) – «Ему стукнуло в голову, и потемнело в глазах» (6, 39). Поэтому позволю себе не согласиться с Г. Ф. Коган, что «Достоевского в этом первом газетном сообщении об убийстве топором особенно поразило описание орудия. В художественном воображении писателя появился образ убийцы с топором» (Коган. С. 173-174).
А вот эта цитата вам ничего не напоминает? «В эту минуту я был близок к отчаянию, я готов был стать среди улицы на колени и просить прощения» (С. 365) – «Он стал на колени среди площади, поклонился до земли и поцеловал эту грязную землю, с наслаждением и счастием» (6, 405).
«… он вдруг увидел сон, ужасный, но настоящий сон. …
- Стою я это, и вижу вдруг, что будто передо мною каторга, и ведут будто меня, сударь, сечь, и кнут будто тот самый, которым я стегал этих лошадей – чтоб им пусто было!» (С. 57) Чем не прообраз будущего страшного сна Раскольникова?
Можно провести еще несколько подобных параллелей, но, думается, и этого достаточно, чтобы утверждать – когда Достоевский писал «Преступление и наказание», он держал в уме и «Губернские очерки» Щедрина, доскональным знанием которых он буквально щеголял в статьях во «Времени» и «Эпохе».
Да, и относительно имен в этой статье.
Г. Ф. Коган пишет, что «Имя «Авдотья» появится у Достоевского еще раз много лет спустя, в 1873 году, в рассказе «Бобок»» (Коган. С. 179), но оно встречается, причем дважды, в романе «Бесы» – Авдотья Петровна Тарапыгина и Авдотья Сергеевна (кажется, Гаганова). И обе явно не тянут на роли роковых красавиц: первая – несуществующая кладбищенская богаделенка (10, 343), вторая же – вообще покойница (10, 487). Кстати, судя по указателю имен, Авдотьей звали прислугу Достоевских в начале 60-х.
Привязка имени Капитон только к Капитону Сунгурову вышла, по-моему, тоже не очень убедительной, а сравнение его с Родионом вообще притянутым – «Имя его по общему звуковому составу очень близко напоминает имя Раскольникова» (Коган. С. 175). Между прочим, в «Идиоте» встречается Капитон, который не похож ни на студента, ни на раскольника, ни на заговорщика – это застрелившийся после растраты казенных денег Капитон Алексеич Радомский: «Старичок почтенный, семидесяти лет, эпикуреец» (8, 297).
И в том же романе Достоевский устами генерала Иволгина показал нам «внутреннюю механику» работы над именами: «И наконец, только когда Ипполит расхохотался на ответ Гани и прокричал: «Ну вот, слышали, собственный ваш сын тоже говорит, что никакого капитана Еропегова не было», - старик проболтал, совсем сбившись:
- Капитона Еропегова, а не капитана…Капитон… подполковник в отставке, Еропегов… Капитон» (8, 396). Поэтому рискну высказать предположение о лермонтовской «этимологии» имени Капитон Максимович в «Бесах» (10, 307): штабс-капитан Максим Максимович // Капитон Максимович // майор Капитон Максимович.
И еще одно предположение: имя Миколка в «Преступлении и наказании» взято из тех же «Губернских очерков» – в очерке «Старец» под этим именем фигурирует молодой раскольник Захватеев из крестьян (С. 434).

Мои впечатления-2002-11
***
В комментариях к «Гаваньским чиновникам в домашнем быту» как один из доводов, что данная рецензия правилась Достоевским, проводится такая параллель: «…в журналах заключилась теперь вся наша литература» (стр. 150; ср.: «Ведь литература совокупилась в журналах» – « «Свисток» и «Русский вестник» », т. XIX, стр. 106) (27, 411-412).
Нам удалось обнаружить в этих двух статьях, написанных примерно в одно и то же время («Время», 1861, №2 и №3 – соответственно) более точное совпадение в лексике – это обороты «дичь» и «сердце сорвать».
«одним словом, дичь. И эта-то дичь у журналистов идет наперебой» (27, 147) – «Что за бессмыслица, вот дичь-то!» (19, 111). Словечко «дичь» из «Гаваньских чиновников…» очень характерно для публицистики Достоевского периода 1861-1862 годов. Оно употреблено им в статьях написанных для «Времени» еще 8 раз (19, 27; 19, 44; 19, 65; 19, 111; 19, 125; 20, 43), затем оно встретится лишь 2 раза, в «Дневнике писателя» 1877 и 1881 годов.
«…и намекнут на это в которой-нибудь из последующих книг, чтоб хоть сердце сорвать.» (27, 147) – «…«Русский вестник» был, очевидно, рассержен, хотелось хоть на ком-нибудь сердце сорвать; подвернулась литература – вот ей и досталось» (19, 112). Судя по тому, что это довольно редкое для Достоевского словосочетание появилось у него именно в начале 60-х, - оно также наличествует в «Униженных и оскорбленных», печатавшихся также во «Времени» в 1861 году: «поскорей сорвать на чем-нибудь сердце. Женщины же, «срывая» таким образом сердце, начинают плакать самыми искренними слезами» (3, 373); «ища, на ком сорвать сердце за свою же слабость» (3, 222) – рискну высказать предположение, что Ф. М. Достоевский заимствовал его из «Губернских очерков» Щедрина, прочитанных в конце 50-х: «а знаю только, что сердце мне сорвать надо.» (С. 432), «как будто желая на них сорвать свое сердце.» (С. 441).
Кстати, кроме приведенных выше случаев, в публицистике этот оборот проявится у Достоевского только один раз в 1877 году, в «Дневнике писателя» (25, 133), и один раз писатель употребит его в «Братьях Карамазовых» (14, 461).
В пользу нашей версии говорит то, что в большинстве случаев Достоевский использовал только что прочитанное, и, видимо, нужно более тщательно перечитать вещи, освоенные Достоевским сразу после каторги. Здесь я совсем не оригинален, а только следую за В. А. Викторовичем: «Вообще говоря, на творческий процесс писателя куда более сильное и непосредственное действие оказывали живые впечатления от только что прочитанного, чем воспоминания о когда-то читанном» (В. А. Викторович. Гоголь в творческом сознании Достоевского // Достоевский. Материалы и исследования. Т. 14 – СПб., 1997. С. 223).
Хотя иллюстрирует Викторович этот тезис не очень удачным примером: да, напомнило о Гоголе периода «Выбранных мест…» Достоевскому именно издание П. А. Кулиша, но цитирует-то он их в основном по Белинскому – «Позднее, порвав с кружком Белинского, Достоевский, по-видимому, руководится живою памятью о нем по отношению к «Переписке». Почти все места из Гоголя, приводимые нами ниже для сличения, приводятся у Белинского, в его рецензии на «Переписку» » (Ю. Н. Тынянов. Достоевский и Гоголь (к теории пародии) // Ю. Н. Тынянов. Поэтика. История литературы. Кино – М., 1977. С. 213).
Между прочим, судя по статье Викторовича, я не так уж одинок в своем видении Достоевского одним из прототипов Фомы Фомича – «Опискинские максимы иногда вполне созвучны и убеждениям самого Достоевского» (Викторович. С. 223).



В №11 альманаха «Достоевский и мировая культура» (СПб., 1998) опубликована довольно занимательная заметка Р.Клеймана «Про высшую ногу» с анализом ножек, сапогов, башмаков и прочего, подобного вышеперечисленному, в творчестве Достоевского. Между прочим, О.Генри рассказал нам только о последних – «Пришло время потолковать о многих вещах: о башмаках, о кораблях, о сургучных печатях, о капусте и королях» – т.е. у господина Клеймана остается в запасе еще множество тем.
Прочитав ее, я понял, что не так уж неправ был Волгин, давая разъяснение к слову «медок», которое, кстати, встречается в «Братьях Карамазовых» - у автора этой заметки «толстоподошвенные башмаки с штиблетами» (8; 6) вдруг превращаются в «толстоподошвенные штиблеты в обрисовке Мышкина» (С. 52), хотя очевидно, что штиблеты (смотрим у Даля) – это всего лишь суконные голенища (в комментариях к «Идиоту» – гетры на пуговицах (9; 427)). Воспаряя к небесам, надо все же смотреть под ноги.
Еще подобный пример. Правда, из другого автора. В статье Л.А.Левиной «Два князя» - (Достоевский. Материалы и исследования. Т. 14 – СПб., 1997) – читаем «упоминается несуществующая «меделянская» порода» (С. 150). Почему бы не заглянуть в «Толковый словарь» – тогда бы автор понял, что это «одна из самых крупных пород: большеголовая, тупорылая, гладкошерстая; статями напоминает бульдога» (в комментариях – Меделянские собаки – порода догов (от Mediolanum, латинского названия города Милан). (15; 581)). Я думал раньше, что достоеведы не читают только друг друга, а оказывается они даже и комментарии не проглядывают…
Но вернемся к анализу господином Клейманом «ножек». С автором я согласен только по некоторым пунктам: «пафос однозначной серьезности глубоко чужд мировоззрению и поэтике Достоевского» (С. 56), «в его иронии можно почувствовать явственный привкус излюбленной самопародии» (С. 57). Между прочим, именно этот тезис я встречал у него в какой-то другой заметке.
В остальном же хаотическое нагромождение цитат – по принципу «чего левая нога захочет» – не выявляет, как мне кажется, особости данной художественной константы: у человека есть еще и руки – уверен, что и с ними можно привести не меньшее количество примеров.
Вообще, доказательность у Клеймана «хромает на обе ноги» - в основе многих его высказываний лежат сомнительные утверждения: «В этой системе координат нога приобретает для героя интимно-личностное, почти экзистенциальное (?) значение» (С. 49), любование носком своего лакированного сапога не столь уж безобидное занятие (С. 54), «два сапога – пара» (С. 53) – это о Мышкине и Рогожине и т.д. и т.п.
И почему-то автор заметки умолчал об очень известной – почти евангельской – цитате на эту тему из «Записок из Мертвого Дома» с выделенным Достоевским курсивом словом «ножки»: «А теперь я вам ножки вымою», - прибавил он в заключение. <…> В уменьшительном «ножки» решительно не звучало ни одной нотки рабской; просто-запросто Петров не мог назвать моих ног ногами, вероятно, потому, что у других, у настоящих людей, - ноги, а у меня еще только ножки» (4; 99). Наверное, чтобы не сравнивать с приведенными им же ножками Смердякова (14; 244).
Я не совсем понял, что автор хочет сказать этой фразой – «Добавлю, что впервые эти «калоши» возникают у Достоевского в «Романе в девяти письмах»» - господин Голядкин тоже носил калоши: «он споткнулся два раза, чуть не упал, — и при этом обстоятельстве осиротел другой сапог господина Голядкина, тоже покинутый своею калошею». Или у него были не те калоши?
В этой заметке проводятся параллели с Бабой Ягой, Золушкой и др. (С. 64). Дарю еще одну: Генрих II, как и Митя, стеснялся нароста на большом пальце правой ноги – отсюда собственно и пошло «жить на широкую ногу».
Также приводятся цитаты и из современных авторов на эту тему. Добавлю к ним итоговую, из Саши Черного – «Лжет ботинка, лгут уста».

Мои впечатления-2002-12
«Шекспиру и Гете конечно и не снились никогда те красоты и намерения, которыми так щедро оделяют их комментаторы»
Лягушку ль видел я в трясине,
В театре ль ряд прелестных лиц,
Шмеля ли зрел на георгине,
Иль офицеров вкруг девиц,

Везде, в столице и в пустыне,
И на земле, и на воде,
Я вспоминал о господине,
Берущем взятки на суде!..
Из «Свистка»

Ефим Курганов. Роман Ф. М. Достоевского «Идиот». Опыт прочтения - СПб., 2001
Сразу же скажу, что взялся за эту книгу с предубеждением – прочитанная не так давно работа Курганова «Василий Розанов, евреи и русская религиозная философия» (СПб., 2000) мне не понравилась своей публицистичностью и каким-то максимализмом, присущим либо юношам, либо дилетантам и неофитам (как я), но не доценту кафедры русской литературы (а может, в области литературоведения Курганов новичок?). В ней автор спорит со всеми, начиная с Павла Флоренского и кончая апостолом Павлом. И судя по всему, он пытается подражать стилю Василия Васильевича Розанова – у них часто одни и те же выпады (против Иоанна Златоуста и т.п.), но «весовые категории» – слишком разные: что позволительно Розанову, то у Курганова выглядит, как у почти любого имитатора, неорганичным. Кстати сказать, автор пытается – путем умолчания и подтасовок – выпрямить взгляды Розанова. Это можно сделать подбором цитат с любым писателем, а с Вас. Вас. – в особенности.
Ну, и самый главный недостаток – это стиль газетного фельетона, а не серьезного исследования, какового заслуживает означенная тема.
Я так подробно остановился на этой вещи Курганова потому, что и в этой книге сохранились те же недостатки, и сказывается тот же плохо переваренный Розанов.
Впрочем, иногда у автора, видимо, проявляется что-то свое, и его лексика скатывается до уголовного жаргона. Получается, что «социум» романа «Идиот» – это какое-то «организованное сообщество, в просторечии называемое шайкой»: наличествуют и «заказчик» – «Мышкин не в силах вынести, что он-то и есть ЗАКАЗЧИК жертвоприношения» (С. 76), и «соучастники» – «ведь они соучастники» (С. 76), и «сообщники» (у цитируемого им Мочульского – «князь будет МОРАЛЬНЫМ сообщником») – «Лебедев и Мышкин прощаются, как сообщники» (С. 36), «в финале Рогожин и Мышкин, как настоящие сообщники обсуждают, сколько крови вытекло» (С. 70).
Курганову так нравится, чтобы кровь текла рекой, что он даже перевирает цитату из Достоевского – «Только то и крепко, под что кровь течет» (С. 9). В источнике, по которому он цитирует, - «ПОДО что кровь ПРОТЕЧЕТ».
Кстати, о цитировании. Автор умудряется исказить даже эпиграф к «Братьям Карамазовым»: у него «пав в землю» (С. 13) – надо «ПАДШИ», также опечатка на этой же странице в цитате из Библии – надо (Иоанн, 14, 12).
Кургановым в аннотации заявлена тема «жертвы и жертвоприношения», но с первых же страниц у него какая-то путаница с понятиями «жертва – человек подвергшийся страданиям и неприятностям» и «жертва – предмет или живое существо, приносимое в дар божеству». Он склонен ВСЁ, обозначенное словом «жертва», приписывать именно к ОБРЯДУ ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЯ, а при его склонности к ритуалу пролития крови, странно было бы, если б он не вспомнил про «Сахарну».
И действительно, в середине книги появились цитаты из Розанова. Только удивительно, что «ритуальное убийство» совершает Рогожин, а не «ожидовленные» «носители птичьих фамилий» (С. 109-110). И между прочим, калькируя Розанова, Курганов относится к этому ритуалу положительно, как к очистительной жертве (С. 88-89).
Кстати о птичках. Ничем не подтверждено следующее утверждение Курганова: «а с другой стороны, - птицы <…> как знак безжертвенного мира» (С. 108). Насколько я знаю, в Ветхом Завете в жертву приносились и птицы – горлицы и молодые голуби.
Между прочим, я не совсем понял, по какому все же обряду совершалось в «Идиоте» жертвоприношение: у автора, кроме ветхозаветного Авраама (С. 86-87), упоминается с десяток языческих обрядов, плюс ритуалы с каких-то затерянных островов - как-то никобарцы, жители Тонга и прочая, и прочая… (С. 86-87).
И с Рогожиным автору надо как-то определиться: то он – язычник (С. 75), то он – резник (С. 89).
В любом действии Курганов видит жертвоприношение – совсем как в стихотворном эпиграфе. Садовый нож, например, напоминает ему «о срезании растения, о жертве, которая будет совершена» (С. 114). Удивлен, что автор не соотносит бросание в камин пачки денег с жертвенным костром у китайцев, когда сжигаются в том числе и бумажные деньги.
Есть и явные натяжки – от тяги к троичности: «В романе три смерти Настасьи Филипповны, Ипполита Терентьева и генерала Иволгина» (С. 34). Забыта смерть застрелившегося Капитона Алексеича Радомского (8, 297).
Странным является и доказательство гипотезы о месте в которое засунут нож в Истории Соловьева (С. 114) – в подтверждение ее не приведена НИ ОДНА цитата из самого Соловьева, а только из других источников. В современном издании Истории – в отличии от летописного варианта – в рассказе об убийствах Бориса и Глеба (Т. 1, с. 198) нет никакого агнца.
Я не знаком с творческой историей «Идиота» и, может быть, поэтому не понял такого внутренне противоречивого высказывания автора:
«Пробует он и вариант, когда между Рогожиным и Аглаей завязывается роман:
…роман Рогожина с Наста<сьей> Ф<илипповной>. Смерть из ревности.» (С. 24).
Больше же всего мне понравились: разухабистая фраза «Ясное дело: сходит с ума, потому что принимает ее жертву, но все-таки принимает» (С. 107) и описка «кАпнуть глубже» (С. 116).
А противопоставление Кургановым рогожи и епанчи (С. 24-25) напомнило мне о Касаткиной (ею “объяснено” даже отчество Настасьи Филипповны). Появляются, кстати, у обоих и кони. Ну куда нынче денешься от мифологистов-онтологистов, а теперь и ритуалистов!
Окончательный вывод: роману «Идиот» не везет с прочтениями.
«Какая позорная доля! Так трудно и празднично жить, Чтоб стать достояньем доцента, И критиков новых плодить!»

Ccылки на другие страницы, посвященные этому кумиру
Познакомься с народом
Напишите мне


 
Hosted by uCoz